Фридрих Горенштейн - Шампанское с желчью [Авторский сборник]
— До почутья, Серьожа, — сказала Каролина.
Они поцеловались.
Таксист, выставив вперед свою ненавистную рожу, беззастенчиво смотрел, как они целуются.
— Я поеду с тобой, — сказал Сережа, — провожу до дому.
— Нет, я поеду одна.
Она уехала, опять мелькнув улыбкой в заднем стекле и махая рукой, пока не скрылась из виду. Вернувшись, Сережа увидел свою пустую смятую постель, недопитый чай, недоеденное печенье… На столе лежал томик Пушкина, раскрытый на стихотворении «Месяц». Сережа взял томик и, сев на смятую постель, прочел:
Зачем из облака выходишь,
Уединенная луна,
И на подушки, сквозь окна,
Сиянье тусклое наводишь?
Явленьем пасмурным своим
Ты будишь грустные мечтанья,
Любви напрасные страданья
И гордым разумом моим
Чуть усыпленные желанья.
Летите прочь, воспоминанья!
Засни, несчастная любовь!
Уж не бывать той ночи вновь,
Когда спокойное сиянье
Твоих таинственных лучей
Сквозь темный ясень проницало
И бледно, бледно озаряло
Красу любовницы моей.
Что вы, восторги сладострастья,
Пред тайной прелестью отрад
Прямой любви, прямого счастья?
Примчатся ль радости назад?
Почто, минуты, вы летели
Тогда столь быстрой чередой?
И тени легкие редели
Пред неожиданной зарей?
Зачем ты, месяц, укатился
И в небе светлом утонул?
Зачем луч утренний блеснул?
Зачем я с милою простился?
— Зачем, зачем? — эхом повторял Сережа пушкинский вопрос.
В четверг, в четыре Каролина не позвонила. Она не позвонила ни в пять, ни в семь, ни в девять. В начале десятого раздался звонок. Сережа взволнованно сорвал трубку. Звонил Алеша:
— Что с тобой? Ты исчез, не ходишь в институт.
— Я приболел.
— У тебя голос взволнованный. Что-нибудь случилось?
— Я устал.
— Ты раздражен?
— Я устал.
— Хорошо. Позвоню, когда отдохнешь, — и повесил трубку.
«Болван! — сам себя обругал Сережа. — Ведь он знает телефон Каролины. Может взять у Сильвы… Нет, не надо втягивать посторонних».
Сережа пробовал себя успокаивать, уговаривал, придумывал разные причины, по которым Каролина не позвонила. Внезапное нравственное волнение, сильный испуг, неожиданное потрясение, острое истерическое заболевание еще как-то можно смягчить уговором, но то, что действует медленно, исподволь, как гнетущая забота, уговору не поддается. Однако Сережа все-таки продолжал уговаривать и успокаивать себя. Глядя в окно на осенний холодный дождь, он думал: «В осеннем дожде для человека печального есть нечто близкое. Какая-то упорная монотонность, не склоняющая покорно голову перед судьбой, а вступающая против судьбы со скорбным, ропщущим словом».
Под скорбно ропщущим дождем Сережа стоял на крутой улице, глядя в плотно закрытые окна второго этажа хореографического училища. Вокруг было пустынно и горестно, мокрые деревья стряхивали последние листья, торопливо мелькали редкие прохожие в плащах и с зонтиками. Прошел атлет-азиат с какой-то молодой балетной женщиной, громко разговаривая и смеясь, как раньше смеялся и разговаривал с Каролиной. Прошел курчавый в извозчичьем плаще с капюшоном, прошел один, быстрым шагом, опустив голову. Каролины не было. Вернувшись домой промокшим, Сережа долго, каменно сидел, потом, разом решившись, как решаются броситься в холодную глубокую воду, схватил трубку и позвонил Алеше:
— Извини, мне нужен телефон Каролины.
— Клусаковой?
— Да.
— Это у Сильвы, — Алеша вдруг замялся. — Хотя подожди, может, у мамы записано. Я позвоню ей и перезвоню тебе.
«Да… нет, да… нет, да… нет», — стучало сердце, стучало в висках. Алеша позвонил, сказал телефон и добавил сдержанно:
— Ты не пропадай… Я тебе вечером позвоню.
Сережа положил бумажку с номером телефона Каролины перед собой. «Набрать сразу, не дав себе опомниться, или подождать посидеть, привести в порядок хотя бы дыхание, если нет возможности успокоить сердце». Думая так, он следил глазами за своим пальцем, набиравшим номер. «Судьба еще молчит, молчит судьба, — думал Сережа, — последние мгновения молчит, и вот она скажет, переменит все… Если б Каролины не было дома, можно было бы продлить неизвестность, можно было бы продлить надежду…»
— Алло, — сказала Каролина.
— Это Сережа… Здравствуй, Каролина!
— Серьожа, здравствуй, добрый день. Как ты поживаешь?
— Я ждал тебя.
— Извиняй меня. Я немного задержалась, приболела. Ты получил мое письмо?
— Нет. Какое письмо?
— Я тебе писала.
— Каролина…
— Серьожа, я немного поспешаю… Всего тебе доброго, — и повесила трубку.
«Письмо, — подумал Сережа, — я уже три дня не заглядывал в почтовый ящик…»
Письмо лежало в почтовом ящике рядом с пакетом из медицинского журнала. Видно, прибыли гранки их с Алешей новой статьи. На письме Каролины был только Сережин адрес, написанный округлым почерком. Обратного адреса не было. Дрожащими, непослушными руками Сережа прямо на лестнице вкосую, неровно разорвал конверт, вытащил пол-листа белой бумаги, прочел залпом в тусклом свете из залитого дождем окошка: «Серьожа, я тебя не люблю. Я и ты, мы побаловали. Прощай меня. Пусть будет у тебя красный живот. К.»
Войдя в комнату, он прочел письмо еще раз медленно. Все слова были на месте, ничего не почудилось. «Красный живот, — думал Сережа, — красный живот». Он лег на постель и попытался представить себе Каролину такой, какой она была тогда в ту, подаренную ему ночь. Он пытался представить себе звуки той ночи, свет той ночи, запахи той ночи, прикосновения той ночи. Но представление получилось бледное, отвлеченное. Не в силах сосредоточиться, вообразить все это, он все сильней ожесточался на себя, себя обвиняя в случившемся. «Прощай меня — это значит: прости меня навсегда. И прощайся со мной навсегда». Вдруг сильно начали болеть зубы слева. Он взялся за левое плечо правой рукой, но болело уже сердце, пекло, точно на него лили кипяток. «Наверное, сердцебиение двести в минуту, — подумал Сережа, — или больше… Шея напряжена… Если б умереть… Но ведь не умру!.. Ведь не умру! Буду цепляться за жизнь, буду жить, обманутый жизнью… Ничтожество… Мерзавец, негодяй!..» В сильнейшем приступе ненависти к самому себе он поднял руку и изо всех сил ударил себя кулаком по голове, потом опять, потом он ударился лицом о стену. Лишь когда потекла кровь из носа — опомнился, испугался, пожалел себя и заплакал, как дитя. «Я сошел с ума, подумал он, — сошел с ума… Красный живот… Я сошел с ума…» Думая так, он продолжал плакать навзрыд. Слезы были спасительны, так ему казалось. Душевная боль не покинула его, но он уже искал объяснение ей вне себя, первый самый опасный жертвенный порыв уже минул. «Это не сумасшествие, а обычная истерия, — успокоил он себя, — эта истерия возможна у каждого в известных обстоятельствах… Сердце бьется тише, шею отпустило. Надо выпить кофеин». Он поднялся, шатаясь подошел к аптечке, выпил таблетку и, упав на койку, каменно, мертво уснул.
Когда проснулся, стена напротив была ярко освещена солнцем и теней не было, как в полдень. Сердце не болело, голова кружилась легко, плавно. Томик Пушкина так и лежал на столе раскрытый с тех пор, как он снял его с полки при Каролине. Сережа приподнялся, потянулся к нему и тотчас почувствовал в голове нечто знакомое, бесконечно давно потерянное и вот теперь вновь обретенное. Это был тот самый гвоздь, глубоко, по шляпку вбитый в темя; вбитый когда-то в юности, затем потерянный в бесконечно давнем, зыбком, как мираж, дождливом теплом дне и вот теперь вновь обретенный. «Зачем луч утренний блеснул, зачем я с милою простился?» — прочел Сережа пушкинские строки. Ему уже трудно было понять, о какой милой, о каком прощании и о каком утре идет речь. Все было плотно, как обручами, стянуто кольцами психических обертонов Джемса и скреплено пушкинским вопросом — по шляпку вбитым в темя гвоздем. «Неудачная любовь подобна ностальгии, — думал Сережа. — В тоске по прошлому, которое никогда не исчезало, а постоянно окружало настоящее кольцами. И вот теперь эти кольца начали давить невыносимо». Сережа глубоко вздохнул, было трудно дышать. «Бэлочка, — нашел он вдруг давно потерянное, забытое имя, — Чок-Чок». Он звал на помощь ту давнюю детскую любовь, ту счастливую детскую похоть, то милое, родное детское несчастье. А гвоздь все давил и давил в темень и кольца сжимали грудь. Но было и нечто спасавшее, помогавшее… То была пушкинская печаль, пушкинские вопросы.
Пока он лежал, можно было пребывать в состоянии спасительной меланхолии, но он знал: стоит встать, умыть воспаленные от слез глаза, выйти на улицу, как этот спасительный свет померкнет, потому что бытовой ритуал, нас окружающий, преломляет и искажает все те спасительные лучи, которые око смертного не способно собрать воедино. И, боясь пошевелиться, Сережа лежал, глядя в потолок. Требовательно, настойчиво звонил ненужный, бесполезный теперь телефон. Вялой рукой Сережа взял трубку. Звонил Алеша, приглашал на дачу. «Пожалуй, это лучшее из всего, что сейчас может быть, кроме неподвижности. Но ведь постоянно в неподвижности пребывать невозможно», — подумал Сережа и согласился.